Когда он уходил от меня, я всегда испытывал чувство стыда, неудовлетворенности, но не мог понять, вызвано ли это чувство сознанием ничтожности моей собственной жизни или болезненными признаниями Ручко.

Иногда, покинув меня, он шел к Анне и излагал ей то, что он думал обо мне. "Что хуже всего в Петре Ивановиче, - говорил он ей, - это то, что у него гордость переходит в какой-то гонор, который душит все его истинные чувства. Он драпируется в него, как в тогу. Видите ли, Анна Михайловна, люди боятся тюрьмы, железных решеток, сторожей, а сами не видят, что замыкаются в стократ более тесной тюрьме. В темнице еще можно быть самим собой. Я иду дальше: в темнице легко быть самим собой. Но душа, в которой зада вили честь и мораль, в которой стерли стремление считаться с обычаями и светом, - это мертвая душа... Так вот, Петр становится каким-то замкнутым, высокомерным; порой кажется, что он сухой человек, - он, который обладает такими духовными сокровищами!.. Это ужасно!" .

Затем он брал Анну за руку и говорил:

- Анна Михайловна, прошу вас, помогите мне его спасти!

- Но от чего? - недоумевала Анна.

- Нужно, чтобы мы поставили его лицом к лицу с его истинным Я, которое он медленно в себе убивает... Он отрицает себя, замыкается в себе... Он играет какую-то непонятную мне, абстрактную роль.

Пример этого неустанного анализа, который Ручко производил над собой и над другими, оказался таким заразительным, что и Анна стала меня выспрашивать. Она, прежде столь простая, теперь не принимала ни одной фразы за истинное выражение моей мысли. Она старалась мне доказать, что я сказал то-то потому, что думал другое, совсем обратное. Жизнь становилась невыносимой. Случалось, я гляделся в зеркало и спрашивал себя: "Неужели я действительно не я сам?" И начинал этому верить.



27 из 37