
И вот мы — дядя мой, старший брат отца, и я — поехали к ним покупать топлёное масло. Впервые услышал я чужую речь, и мне стало страшно. И ещё их дети… так и вьются вокруг, горланят, сквернословят, отвернёшься — норовят дать тычка, повернёшься — улыбаются; дьявольское отродье, одно слово; и глаза бездумные, пустые. Двадцать лет спустя я увидел их ещё раз, уже во сне: будто это крепость Карин, глинобитные стены и те дети… и мне — тридцатилетнему, во сне — снова стало страшно.
И среди этих мальчишек был один — он сидел, обхватив колени, и большими, какими-то отрешёнными глазами смотрел то ли на нас, то ли сквозь нас. Женщина окликнула его; он сделал движение, будто встаёт, вроде даже и пошёл на зов, но женщина окликнула ещё раз — стало быть, всё-таки не пошёл. Колыхая юбками, она подошла, чтобы вздуть его. Малец вскочил, даже вроде отбежал шага на два, но потом то ли лень ему стало, то ли забыл, что собирался удрать.
Дядя мой, лысеющий, горбоносый, с треугольными глазами, торговался азартно: цена его — нет! — ну никак не устраивала; вроде разобиженный их скаредностью, он порывался уйти и, будто это уже последнее слово, говорил и мне: «Вставай, пошли отсюда», а сам подмигивал. Дядя ещё дома похвалялся нашим, а по дороге и мне тоже: «Увидите, как дядюшка ваш турок обставит», и теперь доказывал мне, да и самому себе, что дело на мази. Турки и впрямь склонялись к дядиной цене, но тут он сам — то ли лень стало торговаться, то ли забыл, что собирался их обставить: «Ладно, давайте за сколько хотите». Ну, они и продали за сколько хотели, да ещё и подмешали жиру сколько хотели (от невесток дяде за это дома досталось особо), но ему уже было не до этого, он был поглощён другим: дядя заметил того мальчишку, сидевшего, обхватив колени. Забыл про весы, забыл про дело — и окликнул его:
