
Перечисленные нами сцены, например, в какой-то мере предвосхищались еще в самом начале, когда за гордой надменностью и королевским безрассудством Лира крылось и нечто другое - нечто, искупавшее его обращение с Корделией. Растерянная пауза после того, как он отнимает у нее "родительское сердце", торопливость и в то же время неуверенность, когда он приказывает позвать французского короля: "Вы слышите? Бургундский герцог где?" - сразу показывают нам, какого снисхождения он заслуживает, какой жалости, и мы понимаем, что он не владеет собой, и видим, как сильно и непобедимо владеющее им безрассудство. Стиль игры Макриди остается тем же в первой большой сцене с Гонерильей, где можно заметить столько правдивых и страшных в своей естественности штрихов. В этой сцене актер поднимается на самые высоты страстей Лира, проходя через все ступени страдания, гнева, растерянности, бурного возмущения, отчаяния и безысходного горя, пока наконец не бросается на колени и, воздев руки к небу, изнемогая от муки, не произносит грозного проклятия. В главной сцене второго действия есть тоже немало чудесных мест: его полная "hysterias passio" {Истерии (лат.).} попытка обмануть самого себя, его боязливая, тревожная нежность к Регане, возвышенное величие его призыва к небесам - эти страшные усилия сдержаться, эти паузы, этот невольный взрыв гнева после слов: "Я более не буду мешать тебе. Прощай, дитя мое", - и, как нам кажется, несравненная по глубокой простоте и мучительному страданию великолепная передача стыда, когда он прячет лицо на плече Гонерильи и говорит:
Тогда к тебе я еду.
Полсотни больше двадцати пяти
В два раза - значит, ты в два раза лучше.
И вот тут присутствие Шута позволяет ему совсем по-новому подать коротенькую фразу, заключающую сцену, когда вне себя от жгучего гнева, пытаясь порвать смыкающееся вокруг него кольцо неизъяснимых ужасов, он вдруг чувствует, что рассудок его мутится, и восклицает: "Шут мой, я схожу с ума!" Это куда лучше, чем бить себя по лбу, бросая себе велеречивый и напыщенный упрек.