
- Я спрашиваю себя, Пабло... я спрашиваю себя ежеминутно: неужели мы исчезнем бесследно?
Я высвободил руку и сказал ему:
- Погляди себе под ноги, свинья.
У ног его была лужа, капли стекали по штанине.
- Что это? - пробормотал он растерянно.
- Ты напустил в штаны, - ответил я.
- Вранье! - прокричал он в бешенстве. - Вранье! Я ничего не чувствую.
Подошел бельгиец, лицемерно изображая сочувствие.
- Вам плохо?
Том не ответил. Бельгиец молча смотрел на лужу.
- Не знаю, как это вышло, - голос Тома стал яростным. - Но я не боюсь. Клянусь чем угодно, не боюсь!
Бельгиец молчал. Том встал и отправился мочиться в угол. Потом он вернулся, застегивая ширинку, снова сел на скамью и больше не проронил ни звука. Бельгиец принялся за свои записи.
Мы смотрели на него. Все трое. Ведь он был живой! У него были жесты живого, заботы живого: он дрожал от холода в этом подвале, как и подобает живому, его откормленное тело повиновалось ему беспрекословно. Мы же почти не чувствовали наших тел, а если и чувствовали, то не так, как он. Мне захотелось пощупать свои штаны ниже ширинки, но я не решался это сделать. Я смотрел на бельгийца, хозяина своих мышц, прочно стоящего на своих гибких ногах, на человека, которому ничто не мешает думать о завтрашнем дне. Мы были по другую сторону - три обескровленных призрака, мы глядели на него и высасывали его кровь, как вампиры. Тут он подошел к маленькому Хуану. Трудно сказать, отчего ему вздумалось погладить мальчика по голове; возможно, из каких-то профессиональных соображений, а может, в нем проснулась инстинктивная жалость. Если так, то это случилось единственный раз за ночь.
