
Миссис Сент-Джордж могла быть скорее уж женою того, кто "ведет" книги, чем того, кто их пишет; того, кто воротит крупными суммами в Сити и занят сделками более выгодными, чем те, что поэты совершают со своими издателями. При всем этом она как бы намекала на некий успех более личного свойства, как если бы именно она являла собой наиболее характерное порождение века, когда общество, мир, занятый разговорами, сделался огромной гостиной, а Сити - всего лишь передней, через которую туда попадают. Сначала Оверт решил было, что ей около тридцати; потом, спустя некоторое время, он стал думать, что, вероятнее всего, ей под пятьдесят. Но двадцатью годами этими ей как-то удавалось жонглировать; они мелькали только изредка, точно кролик, которого фокусник ухитряется спрятать в рукаве. Кожа ее отличалась необычайною белизной, и все в ней было очаровательно: глаза, уши, волосы, голос, руки, ноги (которые особенно выигрывали от непринужденности, с какою она расположилась сейчас в плетеном кресле), и бесчисленные кольца, которыми были унизаны ее пальцы, и ленты на платье. Вид у нее был такой, как будто она надела на себя все самое лучшее, чтобы идти в церковь, а потом вдруг нашла, что платье ее слишком для этого нарядно, и решила остаться дома. Она рассказала довольно длинную историю о том, как бесчестно вела себя леди Джейн с герцогиней, а потом совсем коротенькую - о тем, как она что-то купила в Париже (на обратном пути из Канн) (*2) для леди Эгберт, которая с ней так и не расплатилась. Полу Оверту казалось, что она хочет представить знаменитых людей лучше, чем они есть, до тех пор, пока он не услышал, как она говорит о леди Эгберт: она так ее поносила, что ему стало ясно, что он ошибался. Он почувствовал, что лучше бы понял ее, если бы взгляды их встретились, но она за все время почти ни разу на него не взглянула.