
Тут сквозь белёсую мятущуюся мглу неожиданно прорезалось что-то светлое, чечевицеобразное, будто кто свечушку в верхотуре, на небесах, запалил, и мужики не сразу поняли, что это солнце. А когда поняли, то забеспокоились — сейчас орел, потревоженный неожиданным поведением светила, проклюнувшегося во мгле, раскроет глаза и увидит их. Тарасов, предупреждая взлет орла, поднял ружье, зацепил пальцем за курок, готовый мгновенно взвести его и тут же опустить. Заранее взводить было нельзя — тугой железный щелк мог вспугнуть птицу. Но напрасно они беспокоились, Тарасов и Присыпко, — старый, потерявший чутье летун не обратил на светящуюся чечевицу никакого внимания.
Они подбирались к орлу все ближе и ближе, бесшумные, голодные и ловкие — ловкости им именно голод и добавил, плотно ствердив губы и в колючем жестком сжиме сощурив глаза, отогнав от себя все мысли, и грустные и веселые (впрочем, откуда веселым-то взяться?), кроме одной, что должна была выхлестнуть вместе с пламенем из ружейного ствола, распушиться кучно свинцом, просечь насквозь орла. И подобрались довольно близко — метров пятнадцать всего до птицы оставалось.
Орел был хорошо различим. Старый, крючконосый, с морщинистой, облепленной редким негнущимся пухом шеей, крупный, с опавшим на широкой плоской груди пером, печальный и потерявший всякую осторожность во сне.
Можно было бы бить его в упор, прямо так, сидящего, и если бы он подранком, теряющим кровь, силы и жизнь, опрокинулся на камни, то доколотить прикладом либо булыжником, но не в характере альпинистов вести себя разбойно, не по-людски. Тарасов, чувствуя, как больно и знобко колотится сердце, — ну ровно птица, угодившая в проволочную петлю, сдерживая, загоняя вовнутрь дыхание, остановился, почувствовал, как сзади в спину толкнулся Присыпко, затих, боясь спугнуть птицу. А вот спугнуть ее сейчас я надо было, потому что не мог стрелять Тарасов в спящего усталого орла, никак не мог.
