
Дуня всем готова пособить. Весело, с охотой. Будто работа ей не работа, а одна радость.
И собой стала хороша, выровнялась. Глаза темные, коса ниже пояса, смуглый румянец на щеках пробивается.
Барышня же Евдокия Степановна две зимы в Москве прожила. В пансионе училась. Училась она там и французскому языку, чтобы уметь изъясняться среди господ. И дворянским манерам ее учили. И танцам разным — менуэтам, кадрилям, котильонам. И еще многому другому обучалась она в пансионе.
Ну, а Дуне до наук ли? Лишь бы поспеть все дела переделать.
Но все же, дьячка однажды расспросив, выучилась она буквы складывать. А там кое-как, через пень колоду, начала даже псалтырь читать.
Плясать она умела, как никто в деревне. Начнет — засмотришься, глаз не отведешь.
Лучше же всего Дуня песни пела.
Не так давно, тому лет пятнадцать назад, в Москве на плахе сложил свою голову Емельян Пугачев. А песни про него в народе ходили, и все новые и новые складывались. Одну из них особенно любила Дуня.
Попросят ее, бывало, вечерком, после работы:
— Дунюшка, спой про Пугачева, как он в темнице сидел.
— Спою, — соглашалась Дуня.
Прислонится она спиною к стенке избы либо к какой-нибудь ограде, руки плетями бросит вдоль тела, чуть поднимет голову, помолчит, вроде бы с мыслями собираясь, и заноет. Сперва тихонечко, словно для себя одной:
Голос ее, высокий, чистый, звенел в вечерней мгле далеко-далеко, и так грустно тогда становилось на сердце, что бабы и девки подчас рукавами вытирали глаза. Когда кончала Дуня петь, они долго молчали.
