
Еще потоптался:
Сосновый лес (по) берегам / В болоте - бор сосновый
Тянулся лес по берегам / Недосягаемый для солнца
И вдруг пошло! Как по писаному...
Чернели избы здесь и там
Приют убогого чухонца
Да лес неведомый лучам
В тумане спрятанного солнца
Поэма как бы не пишется - она проступает, словно она уже была, а Пушкин ее лишь достал оттуда. Откуда?
Головокружительно последовательное чтение черновиков поэмы. Она приподнимается, она растет, она проявляется (как фотопластинка, не при Пушкине будь сказано) - не последовательно слово за словом, строка за строкой, а - вся целиком, своим рождением еще раз повторяя рождение города и затопление его: И всплыл Петрополь как Тритон / По пояс в воду погружен.
Единство формы и содержания достигает такой степени, что уже непонятно, что чему подобно: едино так, что волну от строки не отличить. И не только потому, что сами мы тому не свидетели, все было именно так, как написал Пушкин. Как свидетелю и ему не повезло: и то вековое наводнение (1824), которому он мог быть свидетелем, которое могло бы его навести на опыт и на мысль, он "пропустил" - его наблюдал Мицкевич. Точна судьба! Конечно, Пушкин много "знал" и много "думал" до поэмы. И про Петра, и про Петербург, и про Россию, и про Стихию... Но как очевидно, что поэма подступала к нему не в виде накопленных впечатлений, мыслей и строк, а неразличимой, угрожающей, точной, немой массой, неким телом, уже бывшим вовне, уже существовавшим, требовавшим лишь непосильного воплощения.
И вот еще один признак истинной художественности произведения - его не могло не быть, когда оно уже есть. Немыслимы ни мы, ни что без этого. Никакой взаимозаменяемости. "Медный всадник" существует в этом мире на правах не предмета, а сущего - деревьев, облак, рек. Без него нельзя, нелепо, не... Без него мы не мы, себя не поймем. Он входит как кровь в историю и как история в кровь".
("Битва", 1982)
Возможно, это уже был момент, когда я почти понял КАК.
