
Овечки у них не водились, гуси не плодились, в огороде, кроме картошки, ничего не росло, и в поле, на пашне — тоска: росток от ростка на три вершка, всякий колосок с ноготок.
Рядом, через межу, были пашни Сидора Толстова, по прозвищу Давай. Там хлеба урождались густые и наливные, умолот с них Давай возами возил.
Сам он ни к пахоте, ни к посеву, ни к жатве своих рук не прикладывал. Все деревенские мужики, его должники, батрачили на него в отработку с вёшны до осени. Хоть не для себя, но робили они по совести на земле, вот и не скупилась она.
Худо-плохо жилось Ивану Зарубе, а он, однако, на поклон к Даваю не хаживал, ни муки, ни денег в долг не выпрашивал.
Выпал им случай встретиться в поле. Принялся Давай насмехаться: ты, дескать, Иван, неумеха, попусту толкошишься и маешься. И давай, покуда я не раздумал, мне свою землю продай, уж так и быть, сделаю для тебя снисхождение.
— Земля моя непродажна! — отрезал Заруба. — Она меня вспоила-вскормила, а ты чужой для нее!
Обозвал его Давай голодранцем и нищетой. Изобидел. Ну, Иван-то, не глядя, что Сидор ему неровня, схватил за грудки, и подрались бы они, да на ту пору подошел к ним дедушко Калистрат со своим посошком и разнял.
— Не ко времени ссору затеяли! Все изменится-переменится...
Давай и на него накричал, но как дедушко-то нахмурился да посошком погрозил, сразу унялся — и с поля долой.
— А ты, дедко, откудова тут появился? — спросил Заруба.
— Куда шел — не скажу, зачем шел — промолчу, — уклонился тот. — Мне пути никуда не заказаны. Зря ты, Иван, с Даваем поаркался. Не драчкой надо дело решать, а умом и терпеньем. Вот твои Гринька вырастет, сменит тебя в поле, и тогда кончится Даваева благодать...
Заруба не понял.
— С чего же кончаться ей? У Давая на пашнях-то везде чернозем, а у меня солонцы и орешник, кои росту хлебам не дают.
