
Верхушки тополей побледнели; листья осеребрились и заблестели мягким отражением лунного света. Луна взошла, но нам ее не было видно, так как мы лежали на дне оврага. Все-таки стало немного светлее. На краю оврага показался верховой офицер; он отчаянно кричал; "Патронные ящики Софийского полка дава-а-ай!" Но ящики стояли по ту сторону оврага, и звук его голоса, несмотря на крайнее напряжение, не доходил до ездовых. Кто-то из нашего начальства крикнул: "Передать дальше!" И началось что-то вроде того, что музыканты называют фугою. Один кричал: "Патронные ящики дава-ай!" Другой начинал ту же фразу, когда первый выкрикивал "ящики", а третий - когда второй кончал "патронные". Как бы то ни было, дремавшие ездовые проснулись и, ударив по лошадям, вскачь перенеслись через овраг.
Через десять минут началась и ружейная стрельба. Ухо, сначала чутко прислушивавшееся к каждому выстрелу, утомилось. Да и сон клонил. Скоро выстрелы слились в какой-то неясный шум, как будто бы шум падающей воды, потом смолк и он. Я уснул.
- Вставать!
Звучный голос нашего батальонного командира разбудил меня. Все поднимались, потягивались, перекидывали через плечо шинели, только что служившие изголовьем.
- В ружье!
Орудия не умолкали. Мы выбрались из оврага и пошли по широкой дороге, проложенной артиллерией. Огни выстрелов были уже близки, звук их делался неприятно силен. Тотчас вслед за огнем, иглой прорезавшим воздух, слышался громовой удар; потом что-то звенело, сверля воздух. Это наша граната летела на мрачную обрывистую высоту, занятую турками. Артиллеристы беззвучно суетились у орудий и стреляли без перерыва: иногда два орудия сливали свой рев, и обе гранаты летели вместе. Они лопались на склоне горы, в самой турецкой цепи.
