
- Знаете, мне сейчас кажется, что я никого никогда не любил.
Она полузакрыла глаза, пригнулась к нему немножко и подождала, что он скажет еще.
И он сказал:
- Я люблю тебя!
Тут кто-то окликнул его, подцепил какой-то фразой, потянул в общий разговор. И Викулина отвернулась и тоже заговорила, спрашивала, смеялась. Оба стали такими же, как все здесь за столом, веселые, простые все как на ладони.
Герман Енский говорил умно, красиво и оживленно, но внутренне весь затих и думал:
"Что же это было? Что же это было? Отчего звезды поют в душе моей?"
И, обернувшись к Викулиной, вдруг увидел, что она снова пригнулась и ждет. Тогда он захотел сказать ей что-нибудь яркое и глубокое, прислушался к ее ожиданию, прислушался к своей душе и шепнул вдохновенно и страстно:
- Это как сон...
Она снова полузакрыла глаза и чуть-чуть улыбалась, вся теплая и счастливая, но он вдруг встревожился. Что-то странно знакомое и неприятное, нечто позорное зазвучало для него в сказанных им словах.
"Что это такое? В чем дело? - замучился он. - Или, может быть, я прежде, давно когда-нибудь, уже говорил эту фразу, и говорил не любя, неискренне, и вот теперь мне стыдно. Ничего не понимаю".
Он снова посмотрел на Викулину, но она вдруг отодвинулась и шепнула торопливо:
- Осторожно! Мы, кажется, обращаем на себя внимание...
Он отодвинулся тоже и, стараясь придать своему лицу спокойное выражение, тихо сказал:
- Простите! Я так полон вами, что все остальное потеряло для меня всякое значение.
И опять какая-то мутная досада наползла на его настроение, и опять он не понял, откуда она, зачем.
"Я люблю, я люблю и говорю о своей любви так искренне и просто, что это не может быть ни пошло, ни некрасиво. Отчего же я так мучаюсь?"
И он сказал Викулиной:
- Я не знаю, может быть, вы смеетесь надо мной... Но я не хочу ничего говорить. Я не могу. Я хочу прильнуть...
