Мама взяла с полки один из грушевидных стаканчиков "армуды" с блюдцем, которые употребляла только в особых случаях, и налила ярко-красный, как петушиный гребешок, чай, поставила вместе с сахарницей, наполненной аккуратно наколотыми кусочками сахара, перед отцом, и отец благодарным взглядом поглядел на маму; во взгляде отца было какое-то сияние, что-то праздничное, и мама под излучающим это праздничное сияние взглядом папы потупилась. Отец сказал:

- Алекпер, в такую прекрасную погоду что это ты дома сидишь?

Мамины разрумянившиеся после бани щеки при этих словах отца еще больше покраснели, и в такие минуты мне всегда вспоминались очень любимые мною праздничные яйца, как будто я тут же себя увидел на весеннем празднике Новруза (Новруз (новруз-байрам) - праздник весны).

- Пойду играть на улицу,- сказал я.- Но не уходи, не попрощавшись со мной.

- Когда я уходил, не попрощавшись с тобой? - сказал отец.- До моего ухода еще четыре часа.

Я вышел в тупик.

Наш тупик и весной, и летом всегда оставался в тени, потому что в первой половине дня тень отбрасывала одна стена, а во второй - противоположная, и я в тот воскресный день, миновав наш тенистый, прохладный тупик, вышел в переулок.

Был полдень, и потому на улице никого не было, только в тени раздвоенного тутового дерева, пониже нашего тупика, сидела Шовкет, грызла купленные рано утром у тети Зибы семечки, смотрела на людей, входивших и выходивших из керосиновой лавки. Балакерима тоже не было, ребята, наверное, играли сейчас во дворе Желтой бани, но мне не хотелось к ним, почему-то хотелось побыть одному, хотелось послушать тишину улицы, хотелось смотреть на ее безлюдье, потому что иногда такая тихая, безлюдная улица жила чувствами, волнениями тех, кто удалился теперь в свои дома...



15 из 221