
Напился квасу, брусничной воды, грушевого взвару, отёр губы и навострил уши.
В лесу кто-то выл. Или пел, не поймёшь. Вой приближался. «Я – несчастненькая!» – вопил кто-то совсем неподалёку. Уже стало понятно, что это слова песни. Песня была жалостная:
Кузька на всякий случай залез под стол, Лешик – тоже.
– Это гость какой несчастненький жалует, – рассуждал домовёнок, поудобнее устраиваясь на перекладине под столом.
Хриплый бас раздавался уже под самыми окнами. Даже стёкла, то есть леденцы, дребезжали, Кузька встревожился:
– Во голосит! Это не Баба Яга, а пьяница-мужик, не иначе.
Он терпеть не мог пьяных. Их Чумичка любит, двоюродный брат. Увидит, вот потеха! Сзади пнёт, сбоку толкнёт, с другого пихнёт, пьяница – в лужу или еще в какую грязь. Лежит и мычит или хрюкает. А Чумичка за нос его теребит и хохочет. Оттого у них носы красные. Это всё Чумичка!
Хриплый бас за стеной смолк. Кто-то шарил на крыльце. Кузька не находил себе места под столом от беспокойства:
– Ты уверен, что нас тут, в общем, не тронут?
– Уверен, уверен. – зевнув, ответил Лешик. – И дедушка Диадох уверен тоже.
Он всегда говорит, в этом доме и тронуть не тронут и добра не видать.
– Как – не видать? – Кузька высунулся из-под стола. – Вон сколько добра на столе и в печи!
Тут дверь отворилась и в доме очутился… не поймешь кто. Голосищем мужик, а на голове кокошник золотом горит, самоцветными камнями переливается. На ногах сапожки – зелёные, сафьяновые, с красными каблуками, такими высокими – воробей вкруг каждого облетит. Сарафан алый, как утренняя заря. Кайма на подоле как вечерняя заря. По сарафану в два ряда серебряные пуговки. А из-под кокошника прямо на Кузьку, глаза в глаза, глядит Баба Яга.
