
Когда философ низко кланялся хозяевам, призывая на дом их благословение божие, хозяйка, подозвав меня, спросила весьма ласково:
— О чем плачешь, мальчик?
— О том, — отвечал я, взглянув на Сарвила, — что не знал, зачем был сюда послан.
— Разве тебя за это побранили?
— Побили, и весьма больно!
— Это нехорошо, — сказала она Сарвилу, — и тебе бить такого мальчика даже стыдно.
После сего она, взяв со стола небольшой пирог, подала мне, сказав:
— Поешь, голубчик, и не плачь.
Мы торжественно отправились на улицу. В то мгновение, как услышал я стук запертой калитки, к величайшему удивлению почувствовал, что вишу на воздухе на аршин от земли и верчусь кругом; невидимая рука держала меня за пучок, и ловкий удар поразил по макуше. Я поднял такой пронзительный вопль, что демон, меня истязавший, опустил на землю и поставил на ноги. Едва я мог стоять. Вдруг слышу голос:
— Какой ты бессовестный студент, что так мучишь безвинного малого!
Это был голос ласкового купца.
— Постой, — продолжал он, — я сейчас иду к ректору посмотрю, как он рассудит об этом поступке.
Философ переменился в лице и стоял неподвижно. Хотя для меня и ужасен был Сарвил и, конечно, не худо было бы, если б его порядком пощуняли, но имя ректора было для меня еще ужаснее. Посему я отведен был в бурсу и отдан консулу, коему объяснено бесчеловечие, оказанное мне моим полководцем.
Консул обещал воздать удовлетворение и, по выходе доброго купца, лег на свой войлок и закурил трубку, не говоря мне ни слова и даже не глядя на меня.
По закате солнечном все четыре ватаги наши почти в одно время возвратились. Кисы их были довольно наполнены, и когда все осмотрено и деньги вручены консулу, то он отвел в угол Сарвила и начал с ним шептаться.
По прошествии малого времени консул громко произнес:
— Не правда ли, братцы, что для перемены в пище не худо было бы на вечер сварить кашу тыквенную?
