
Он мог представить дом лишь таким, каким знал: тот же телевизор в том же углу, тот же диван под тем же покрывалом, тот же сервант с тем же графином на нижней полке. Он не мог и не хотел увидеть ни новую скатерть, ни новый коврик у входной двери... Пусть будет все так, как было два года назад - он ушел, он вернулся, и два года спрессуются в краткий миг его отсутствия, за который даже лампа в коридоре не успела перегореть.
Вот только худеньким пацаном ему уже не быть, за эти два года - с чего бы? с каких сытых хлебов? - он и в плечах раздался, и в росте подтянулся.
Он сел на скамью, бесцеремонно вытянул ноги почти под лавку очкарика, прикрыл глаза. Легкая прохлада, как прохладные мягкие ладони, коснулась его лба.
Кто-то прошел по проходу у него за спиной, пахнуло в лицо забытым запахом беляшей, он вспомнил, что шел в буфет, изумился, что не хочет есть. Он не хотел ничего. Он хотел домой.
Он попытался вернуться прежним в прежнюю жизнь. Но как бы со стороны увидел неприбранную комнату; на диване, у заставленного снедью и бутылками стола, пацан. Одной рукой вцепился в рюмку, другой безуспешно пытается посадить на вилку маринованный боровик - сосунок мнит себя истинным мужем. Он горд - горд? горд! кругом слезы, причитания, а он горд. И немного напуган. Но - что та его напуганность? Обычная растерянность перед неизвестностью. Самые кошмарные сны после коньячного прощания - мультики против действительности, даже если в ней уже и нет огня, смерти, уродства, а только хлев, ишак да тухлая вода раз в сутки.
Ведь они были разные: темноволосые, светло-русые, коротышки и высокие, наглые и стеснительные - а помнится одна сплошная масса сопливых остряков, и он там, один из них, не отличишь, не выделишь. И все горды своей особой миссией, своей избранностью, так сказать. Образумят неразумных, разведут по разным углам, и ждут их за то почет и улыбки. Но - два народа, две веры, две правды - а их убивали одинаково, и с обеих сторон на двух разных языках их одинаково поливали бранью.
