
Зорин кромсает бумажку с денежными наметками и бросает ее в чугунную печку. Так. Печка, как обычно, полна пустых чекушек. Зорин знает: ругаться бесполезно. «Но боже мой, когда это кончится?» — «Что — когда?» — «Ну, это…» — «Э, брось. А кто вчера восхищался рислингом? Чуть ли не до двух ночи?» — «Но это же не на работе». — «Велика разница…» — «Конечно, большая».
Однако это последнее утверждение не спасает его от угрызений совести. Продолжая ругать себя за вчерашнее, он выходит из тепляка. Надо сходить еще и на второй объект. На его совести еще трасса водопровода. У Зорина болит душа: вчера еле-еле справились с плывуном. Грунт ползет и ползет. Скоро весна. Погода опять отмякла. «Что же, будем бить шпунт, — думает он. — Но откуда там грунтовые воды?»
Он окидывает глазами свой сорокаквартирный. Кажется, все идет своим ходом. Каменщикам работы дня на два, не более. Штукатуры работают, значит, и плотники с лесами не прозевали. Лебедка трещит, молодец парнишка, право, молодец. Совсем салага. Еще совсем не прочь полюбоваться из-под лесов девчоночьими рейтузами, но молодец, подключил-таки эту норовистую лебедку. Гришка Чарский стоит у лебедки, подает раствор на леса первого этажа. Трошина сосредоточенно выбивает из ведра присохший раствор.
Зорин глядит на смуглую горбоносую физиономию Гришки и еле удерживается от улыбки. Но эта не родившаяся улыбка не ускользает от наглых, всевидящих глаз Тольки Букина.
— Гришк, а Гришк, — кричит Букин. — Гришка, скажи хасиям!
Паршивец этот полублатной Букин. Даже при Зорине он сидит, покуривает. Презирает мозоли. Кого только не перебывало в трошинской бригаде! Букин бывший вор, сидел трижды. Теперь вот перевоспитывается в коллективе. Еще неизвестно, кто кого перевоспитает. Букин демонстративно сидит: напевает:
