Мы досидели с женой, в обнимку с радиоприемником, дожидаясь сообщений об этих событиях, до глубокой, глухой ночи. Обещанных сообщений, однако, все не было, и мы пошли спать. Но, легши, как ни было поздно, я все не мог уснуть; лежал с закрытыми глазами и не спал. Той ночью, как чужую кожу, влезши в нее до кончиков пальцев, до корней волос, я примерил на себя со своей семьей эмигрантскую жизнь. Я увидел себя околачивающимся по чужим государственным учреждениям с просьбами о пособии, государственном жилье, рыскающим по издательствам, где меня никто не знает, носящим в портфеле рукописи на языке, на котором во всей этой стране читает, может быть, лишь несколько сот человек, я увидел своего сына, потерянно стоящего на пороге учебного заведения, который, возможно, ему не удастся переступить, его искореженные жизненные планы, я увидел жену, обреченную на отсутствие всякого жизненного дела из тех, которые дали бы ей чувство самоуважения, я увидел все это - и ужаснулся. Почему, с какой стати вживаться в чужую кожу должны были мы? Почему мы, такие, как мы? Почему те, другие, два последних года злобневшие при одном поминании перемен, происходящих на нашей общей земле, почему остаться на этой земле должны были они, а не мы, почему они полагают эту землю только своей и ничьей больше, хочешь жить с ними на одной земле - будь такой же, как они, только такой, как они, и никаким другим быть не имеешь права?..

* * *

Утром за завтраком, со стоящим посередине приемничком, хрипевшим ободранными голосами радиожурналистов "Свободы", жена спросила меня:

- А вот если оставаться... что тебе больше всего жалко? Квартиру? Библиотеку? Друзей? Или то, что никогда больше не пройдешь по своим улицам, на могилы к родителям приехать не сможешь?



13 из 20