
Он не спал сутки.
Он предполагал поставить вторую смену и смотаться домой. Он не был дома со вчерашнего вечера. Ему обязательно надо было поговорить с Клавой.
Однако началась эта история с Харьковом. Он упустил время. Ночью что-то случилось. Но что?
Мало ли что могло случиться ночью.
Может быть, ночью она опять говорила по телефону с Москвой. Может быть, в Москве заболела девочка...
На рассвете она звонила Корнееву.
Он с трудом понимал ее. Скорее догадывался, чем понимал. Она плакала. Она глотала слова, как слезы. Она клялась, что иначе поступить не может, уверяла, что любит его, что сойдет с ума.
Ему неловко было говорить с ней при посторонних. В ячейке всю ночь работали люди.
Филонов, заткнув уши, хватал несколько воспаленными глазами ведомость за ведомостью.
Вокруг галдели.
Филонов отбивался от шума большой головой, словно бодался. На Корнеева из деликатности не обращали внимания. Но у него горели уши.
Он бессмысленно кричал в телефон:
- Ничего не слышу! Ничего не слышу! Говори громче. Ах, черт... Громче говори! Что ты говоришь? Я говорю: здесь шумят, говори яснее... Яс-не-е!..
Их все время разъединяли. К ним включались чужие голоса. Чужие голоса просили как можно скорее щебенки, ругались, требовали коммутатор заводоуправления, требовали карьер, вызывали прорабов, диктовали цифры...
Это был ад.
Корнеев кричал, что никак не может сейчас прийти, просил не уезжать, умолял подождать с билетом...
Корнеева мучил насморк. Здесь были слишком горячие дни и слишком холодные ночи. Он дергал носом, сопел, нос покраснел, на глазах стояли горькие розовые слезы.
Лампочки бессонного утреннего накала теряли последний блеск в солнечных столбах.
Обдергивая на коротком широком туловище черную сатиновую косоворотку, Филонов вышел из ячейки в коридор.
В коридоре еще держалась ночь. Коридор был полон теней и дыма.
