Но однажды я понял...


Работала мать истопником и уборщицей одновременно. Уходила, когда я еще спал, возвращалась - заставала меня в постели. Обычно я сидел, укутавшись в одеяло по шею, чутко прислушивался к малейшему шуму за окном — ждал. Иногда, когда она задерживалась дольше обычного, я вылезал из своего гнезда, одевался и расписывал стены нашей избушки углем — на доступной мне высоте.

Палочки, закорючки, кружочки, петельки—все это я видел в письмах отца, подолгу рассматривал, запоминая; видел, как появлялись они на листе бумаги, когда писала письмо мать; я доставал уголек из печи и пытался воспроизвести их на стене. Строка за строкой...

Но, я чувствовал, не получалось; руке не хватало умения, а в последовательности значков была тайна, разгадать которую мне тогда было не по силам.

Мать не ругала меня за то, что я пачкал стены. Может, она понимала, что в моей душе жило страстное желание написать отцу — хоть одну строчку! — собственной рукой и получить от него ответ. Глядя на мать, я догадывался, что большего счастья не бывает.

Мать подбеливала стены, и я долгое время не знал даже, что вообще-то на стенах писать не учатся. Потом, накормив меня и управившись по дому, она снова шла на работу. Иногда опять оставляла дома одного, чаще — брала с собой и лишь изредка отводила к тетке.

Мне у тетки нравилось: там были два брата и сестра. Все старше меня. Но мать оставляла меня там очень неохотно: вечером я не соглашался идти домой, кроме того, она не хотела обременять их «еще одним ртом».

Как-то весной в теплый день мы пошли с матерью на вокзал. Там у длинных деревянных столов всегда можно было купить что-нибудь поесть. Чаше это были вареная картошка и соленые огурцы, еще капуста. Продавали лепешки и жадно ловили любую новость у военных, хотя те сами мало могли что сказать: эшелоны—в большинстве своем — шли на запад. В поездах, идущих на восток, если и были военные, то обычно тяжелораненые. Они на остановках не выходили.



2 из 5