
С Елизаветой они встретились будто малознакомые люди, об аварии не говорили ни слова, но первое, что он сказал Елизавете, - что теперь он знает государственную тайну.
Ее не многие знают - до нее доходят люди чаще всего из приговоренных к расстрелу, и вот он тоже тайну узнал.
Он сказал:
- Хочешь - иди за меня. Я тебя возьму.
- Нет, - ответила Охламону Елизавета, - жена должна быть женщиной, а какая я женщина? Так себе, существо. В школе, - (тогда школа еще была в Савельевке), - преподаю, так ребятишки так и не могут привыкнуть, что учительница у них без ноги. Так то - дети, а мужчина - нет, никогда не привыкнет. Мне и самой привыкнуть тоже нельзя. Я уже не та, я уже другой человек. У меня даже мыслей об этом нет настоящих. То ли это мысль, то ли нет ее, и я только вспоминаю о ней. Да мне на одной-то ноге и младенца толком не запеленать. Родить - это ничего, это смогу, а запеленать как следует - не смогу.
- Уж так ты наперед все знаешь?
- Знаю! Мне еще годков семь-восемь было, а я младшенького своего братика ловко так пеленала. Не хуже, чем у матери, получалось. Но то на двух ногах вокруг младенца увиваешься... К тому же жена должна быть женщиной, а я кто? Ты о жизни на Марсе все еще думаешь?
- Думаю! - кивнул Охламон. - Но все равно самое главное - это она, государственная тайна. Я лично ее, государственную, хлебнул, но то все на собственной практике, а что это такое в полном объеме - куда там! Так что мы с тобой вроде как на равных, оба-два зациклены.
И стал Охламон работать шофером в родном колхозе имени Дзержинского, и его как не любили мальчишкой, так и продолжали не любить взрослого. Неизвестно даже - за что?
Он мужиком выглядел как-никак справным. Говор, правда, остался у него прежним - быстрым, взахлеб и глядя в землю.
Женился за три-четыре года по возвращении с Колымы он два раза, но тут же и разводился, обе бывших его жены говорили о нем: заумный! Только он знает, что такое правда, он один, а остальные не знают, потому что и знать не хотят.
