
Стоит Гриша босой на кремнях, на стеклах, как вкопанный, — лестовка из рук выпала, "Скитское покаянье" на полу валяется, давят плечи тяжелые вериги. Тихо шепчет келейник:
А с поля несутся веселые звуки ночного хоровода:
А свежий воздух майской ночи теплым, душистым потоком так и льется через отворенное Дуней оконце в душную келью стоящего на кремнях и стеклах постника. Тихо рыдает отшельник, по распаленному лицу его обильно струятся слезы, но они не так ему сладки, как те, что лились прежде, когда, глядя на зеленый лес, в самозабвении, певал он песню в похвалу пустыне.
Идут день за день, год за годом — Гриша все живет у Евпраксии Михайловны. Темнеют бревенчатые стены и тесовая крыша богадельной кельи, — поднимаются, разрастаются вкруг нее кудрявые липки, рукой отрока-келейника посаженные, а он все живет у Евпраксии Михайловны. И сам стал не таков, каким пришел — и ростом выше, и на вид возмужал, и русая борода обросла бледное, исхудалое лицо его.
Много всякого народу перебывало на глазах Гриши: раскольники ближние и дальние, каждый трудник, каждый перехожий богомолец, идут, бывало, к Евпраксии Михайловне о всяку пору, ровно под родную кровлю. Кто ни брякнет железным кольцом о дубовую калитку страннолюбивой вдовицы, кто ни возвестит о себе именем Христовым, всякому готов теплый угол, будь раскольник, будь единоверец, будь церковник — все равно, отказу никому не бывало. "Все люди
— Христовы человеки", — говорила Евпраксия Михайловна, когда скитские матушки иль читавшие негасимую «канонницы» зачнут, бывало, началить ее: сообщаешься-де со еретики, даешь всякому пристанище — и покрещеванцу, и никонианину, и бог весть каким иным сектам.
