Да, видела Вродского... Да, живого. Болеет. Курит. Пили кофе. Сахара в доме не было. (Волнение в зале: не обижают ли нашего поэта американцы? Как же без сахара?) Ну что еще? Ну, зашел Барышников, принес дров, топили камин. (Волнение в зале: не мерзнет ли там наш поэт?) А на каком этаже он живет? А что он ест? А что он пишет? Рукой или на машинке? А какие у него книги? А он знает, что мы его любим? А он приедет? Он приедет? Он приедет?

"Иосиф, Вы поедете в Россию?" - "Я там никому не нужен". - "Не кокетничайте! Вам там проходу не дадут. Вас будут носить на руках - вместе с самолетом. Толпа навалится, снесет Шереметьевскую таможню и пронесет вас до Москвы на руках с песнями. Или до Петербурга. Хотите - на белом коне". - "Вот потому и не хочу. Да и мне там никто не нужен". - "Неправда! А как же маленькие интеллигентные старушки, ваши читательницы, - библиотекарши, музейные работники, пенсионерки, жительницы коммунальных квартир, которые боятся выйти на общую кухню со своим облупленным чайником? Те, что в филармонии стоят сзади, у колонн, где дешевле? Вы не хотите им дать поглядеть на себя издали, вашим настоящим читателям? За что вы их наказываете?" Это был нечестный прием! Бестактный и нечестный! Он или отшучивался: "Вот я лучше к своим любимым голландцам поеду", "Обожаю итальянцев, еду к итальянцам", "Чудные поляки! Они меня зовут", или сердился и тоже бил наотмашь: "Они не пустили меня на похороны отца! Мама без меня умерла - я просил - они отказали!" - "Кто отказал - ваши читатели?"

Хотел ли он съездить домой? По-моему, поначалу, во всяком случае, очень хотел, но не мог, боялся прошлого, воспоминаний, напоминаний, разрытых могил, боялся своей слабости, боялся разрушить то, что он сделал со своим прошлым в своих стихах, боялся оглянуться на прошлое, как Орфей на Эвридику, - и потерять его навсегда. Он не мог не понимать, что его единственный читатель, его настоящий читатель - там, он не мог не знать, что он - русский поэт, хотя он и убедил себя - одного лишь себя, - что он поэт американский.



3 из 7