
Но вот панихида окончилась. Все отговорили. Начали разбирать цветы, венки. Я все не плака-ла. Вышла в той же темноте, словно на ощупь, в вестибюль. Ко мне подошел Евгений Александро-вич Гнедин, и, чтобы двигаться увереннее, я схватила его за руку. Постепенно зрение стало возвращаться ко мне - в той мере, в какой оно вообще может еще возвращаться. И тут я увидала, что мимо нас несут гроб. Я разглядела опустившееся плечо и склоненную голову Володи Корнилова. И меня вдруг пронзила мысль: уносят Фриду.
- Что же это такое? - сказала я Евгению Александровичу. - Вы видите? Они ее уносят!
И вот в эту минуту все плотины во мне прорвались, и я заплакала, вольно и бесстыдно, уже не сдерживаясь, - и плакала на улице, в машине, на кладбище, плакала, не сдерживаясь и не получая облегчения.
Плакала я не о ней. (Может быть, потому и не сдерживалась.)
Плакала о себе. Пока Фрида была жива - и больна, - всем нам было не до своего горя. Думалось в те месяцы не о себе, а о ней, о жестокой казни, на которую невесть за что и невесть кем обречена она. Фрида в опасности. Фрида мучается. Фрида умирает. С каждым часом меркнут веселые, добрые, сияющие, какие-то даже удалые в своем веселом сиянии глаза. Из них теперь глядит беспомощность, одинокость, недоверие. Они теперь не яркие, а тусклые. "И ты не помо-жешь мне" - вот что тускленько, слабенько мерцает из-под трудно поднимающихся век. Да, и я не помогу. Никто из нас тебе не поможет - тебе, которая помогала нам всем, помогала с таким постоянством, что мы сложили шутливую поговорку: "Если не Бог - так Фрида".
Унесли гроб, унесли Фриду. О ее муках плакать уже было нечего, она не мучилась больше и ничего от нас не ждала. И я заплакала о нас - о тех, кто ее потерял, и о тех, кто ее никогда не узнает, не увидит живой. У людей отняли Фриду. Я плакала о девочках, о друзьях, о ближайших из близких, о матери и брате, о себе.
