
Смех перекатами, а дед Игнат свое сзади вполголоса:
- Коммунисты тут ни при чем... С молитвой надо, а не абы как...- И лысину погладил вредный старичишка.
Но тут уж председатель со всей строгостью:
- Прошу, гражданин, без разных выходок... За такие... подобные... с собрания буду удалять...
Зарею, когда из труб клочьями мазаной ваты дым ползет и стелется низко на площади, собрал Григорий табун в полтораста голов и погнал через хутор на бугор седой и неприветливый.
Степь испятнали бурые прыщи сурчиных нор; свистят сурки протяжно и настороженно; из логов с травою приземистой стрепета взлетают, посеребренным опереньем сверкая.
Табун спокоен. По земляной морщинистой коре дробным дождем выцокивают раздвоенные копыта телят.
Рядом с Григорием шагает Дунятка - сестра-подпасок. Смеются у нее щеки загоревшие, веснушчатые, глаза, губы, вся смеется, потому что на красную горку пошла ей всего-навсего семнадцатая весна, а в семнадцать лет все распотешным таким кажется: и насупленное лицо брата, и телята лопоухие, на ходу пережевывающие бурьянок, и даже смешно, что второй день нет у них ни куска хлеба.
А Григорий не смеется. Под картузом обветшавшим у Григория лоб крутой, с морщинами поперечными, и глаза усталые, будто прожил он куда больше девятнадцати лет.
Спокойно идет табуи обочь дороги, рассыпавшись пятнистой валкой.
Григорий свистнул на отставших телят и к Дунятке повернулся:
- Заработаем, Дунь, хлеба к осени, а там в город поедем. Я на рабфак поступлю и тебя куда-нибудь пристрою... Может, тоже на какое ученье... В городе, Дунятка, книжек много и хлеб едят чистый, без травы, не так, как у нас.
- А денег откель возьмем... ехать-то?
- Чудачка ты... Хлебом заплатят нам двадцать пудов, ну вот и деньги... Продадим по целковому за пуд, потом пшено продадим, кизяки.
