
Теперь тоже было много игрушек, но он был большой и удерживался. Это были даже не игрушки, а настоящие взрослые вещи, но ими можно было играть. Он вытаскивал из кучи какую-нибудь вещь и спрашивал: "Мама, это тоже мне?" И она говорила: "Тебе, деточка". Он так упоенно играл, что даже ел невнимательно, а поесть любил.
Когда раздавался сигнал воздушной тревоги, Колюней думал, что это тоже игра. Он радостно кричал: "Тьевога, тьевога!" - и беспрекословно позволял увести себя вниз, в бомбоубежище. "В убезися", - говорил он.
Хорошо было и Грудному. У него было настоящее имя: Алеша, но все звали его просто Грудной. Это с тех пор, как мама привезла его из больницы, а Оля разочарованно сказала: "Оказывается, он грудной". - "А чего ты ждала?" - спросил Сережа.
Грудной был великолепен. Он только что научился есть с ложечки манную кашу и при этом пускать пузыри. У него были большущие глаза, серые, с ярко-голубыми белками, и на лысой голове, на самом темечке, - один золотой локон. Пальчики у него были пестрые, белые с розовым, такие крошечные, такие отделанные, и на конце каждого пальчика - малюсенький перламутровый ноготь, размером не больше рыбьей чешуйки. Было жарко, и Грудного не заворачивали в пеленки. Голый снизу, он лежал и сосал свою ногу.
А Лизе было страшно. В ней била одна сплошная тревога, без отбоя. Внутри все время сосало, поташнивало. А когда поднимали голоса сирены и разноголосый вой вкрадчиво и гнусно взмывал вверх - с ней бог знает что творилось. Казалось, что это не сирены, а в ней самой смертная тошнота страха подкатывает все выше. До сих пор настоящего налета еще не было, и все кругом казалось ненастоящим, а вот тревога глодала сердце настоящими зубами. И от Сережи не было писем. Правда, всего две недели, как он ушел, но все же могло бы уж быть письмо...
