
А Лизины дети были совсем спокойны. Оля стояла, прямая, как свечка, под качающейся лампочкой и читала. На ней почему-то была соломенная шляпа с резинкой, а из-под шляпы до середины спины лились сияющие, почти белые кудри. В честь "свободы воли" она перестала заплетать косы. С белыми кудрями, в соломенной шляпе, она была похожа на фарфоровую пастушку, только в очках. Колюней чуть-чуть похныкал и уснул в углу дивана, на брюхе огромного плюшевого мишки. Мишка тоже был ничей, бомбоубежищный, неизвестно кем и когда внесенный в общий котел. Колюней спал на Мишке, и, видно, ему снились хорошие сны.
А вот Грудной - тот почему-то не спал. Он лежал на столе, в самой середине своей пружинной сетки, пялил немыслимо чистые блестящие глаза на качающуюся лампочку, не спал и не плакал. После каждого сильного удара он как-то невозмутимо вздрагивал. Не заплакал он, даже когда внезапно погас свет. Настала полная, черная темнота, какая бывает только под землей, и в темноте еще жалобней зазвенели льющиеся сверху стекла. Кто-то ахнул, заплакал, но через несколько минут свет мигнул и снова загорелся. Грудной лежал как ни в чем не бывало, смотрел на лампочку...
Лиза сидела, уцепившись одной рукой за ножку спящего Колюнея, полумертвая, оцепенев от тоски. Это был даже не страх, нет. Она просто погибала. Ей все казалось, что она не так рассадила, расставила, разложила детей. Наверно, лучше было бы собрать всех вместе, а самой закрыть их сверху: убьет, так сразу всех. Ей казалось, что нет уже дома над головой, нет ничего, все разрушено, и только чудом держатся в рамах (и то сыплются с каждым ударом) заклеенные бумажными крестами стекла.
Василий Васильевич недаром пел так бравурно, заклеивая стекла. Сегодня его вызвали. Он сначала не понял - для чего? Его принял немолодой, невыспавшийся майор.
