
Покончив с завтраком, я наскоро прибрал постель - драный волчий тулуп на раскоряченном матрасе, оделся, нахлобучил волглую шляпу, и, прихватив толстый, венесуэльскими марками заляпанный конверт, по кривой лестнице свалился вниз. Шел второй год моей парижской жизни, но все же каждое утро, просыпаясь, каждый раз, выходя на улицу, я должен был себе повторять: я в Париже; этот человек, несущий торт, - француз, эта дама, показывающая разинутую в вопросе пасть, мечту дантиста, - француженка. "Excusez-moi, - сказала дама.- Pan rosumie po polski?"*
Через полчаса я был на Ронд-Пуан. Меж складных столиков, в прорезиненных плащах, под зонтами, толкались коллекционеры. Марки и монеты, значки, открытки, ордена и медали - все было затянуто в солидный толстый пластик. Пожалуй, самое главное изобретение века: то, чем нас всех затянет сверху после последних спазм. Я скользнул глазом по Верденской битве и Версальскому миру, отметил присутствие бронзового бюста казанского шутника, улыбнулся улыбчивой Мэрилин и подошел к розовощекому, белоресничному дяде. Флегматично он клюнул носом в мой конверт и отрицательно мотнул рыжей копной спутанных волос. Я забрался в самые дебри торга, к жаровне продавца каштанов. Седобородый старикан любовно закручивал пробку ополовиненной коньячной фляжки. С полей его лиловой шляпы - как лошадь, он вскинул голову и фыркнул - брызнули дождевые подтеки. Повернув ко мне заросшее волосами ухо, он внимательно выслушал ублюдочную в моем исполнении французскую фразу и, слезясь глазами, проваливаясь дырой рта, утираясь платком, стиранным в прошлом веке, сказал: "Русский? Вряд ли, приятель, ты кого-нибудь здесь этим заинтересуешь. Попробуй у букинистов..."
В конверте были дореволюционные деньги, чеки, несколько похожих на марки купонов времен братского кровопролития по обе стороны справедливости.
