Понятно теперь, почему излюбленным способом свободного общения с себе подобными и себе не подобными для Довлатова служила переписка. При всех очевидных, прославленных его друзьями и подругами способностях к застольному и интимному витийству он полагал, что наиболее убедителен все же на письме, опасался неприятия своей импульсивной личности, непредсказуемости собственных реакций. Опыт в этом отношении за свою недолгую жизнь он приобрел скорее горький, чем радостный. Им и объясняется одно психологически очень важное его признание в письме к Владимову: «Я, наверное, единственный автор, который письма пишет с бульшим удовольствием, чем рассказы». Еще бы не так! Это была неутолимая жажда прорвать блокаду непонимания, к которой, ему казалось, он был пожизненно приговорен.

Всю жизнь с отчаянием познавая самого себя, Сергей не мог не относиться со скепсисом и к окружающим, во всякой добропорядочности видел бутафорию. Отменно вежливым он бывал как раз в тех мучительных случаях, когда чувствовал себя лишним. Ведь и симпатичнейшие из его персонажей самые что ни на есть лишние люди.

Но точно так же, как своим изгойством, «из тени в свет перелетая», Сергей бывал заворожен человеческим благородством и великодушием, без особого труда открывая их и в себе самом. Прямую честь и достоинство в человеке он не отрицал никогда.

Из литераторов русского литературного рассеяния достойнейшим в восьмидесятые годы ему виделся Георгий Владимов. К нему самому и его жене Сергей Довлатов относился с полным душевным расположением. И мы закончим поэтому наше маленькое вступление тем, с чего и начали, с эпизодов детства, но уже увиденных глазами Натальи Кузнецовой.



3 из 34