
- Страмец.
- Со Щаповым на майские подрались. Ну, Щапов его уделал. Он же старый, Щапов-то, двадцать семь лет. Мне жалко стало, отняла у него Сережу. Отстояла.
- Правильно.
- Правильно, конечно.
- Ну и чего?
- Ничего. Говорит: "Запорю я Щапова", сам плачет. Ножичек показывал. Я ему говорю: "Дурак ты, мол, дурак, молодость в лагерях пропадет, зачем тебе надо?" - "Любить, говорит, тебя буду", а сам опять к профуре уволокся.
- Со Щаповым-то у тебя было?
- Я не хотела совсем, да он ловкий, привык с бабами, они на него вешаются.
- А Сережа?
- От меня да к профуре, вот какой Сережа.
- Ты это не смотри, с них, как листик с дерева, много остается.
- Да я не очень-то ревную, ничего, конечно.
- Ты не бегай за ним, дурочка, они наглеют. Гордость надо иметь. Журавлев мне все: "Вот, мол, отцу-матери написал на периферию, к своим в деревню". Про меня, дескать, написал. Я ни слова, ни полслова, ни вопросика, нельзя на них вешаться.
- Да я разве вешалась? Я только глянула разок, а он ее вот так держит!
- Позорник. Да пусти ты! Ой, Нонка, дура, не чекотись! Да ребенок же, тихо ты!
Посмеялись, пошептались девки, собрались да убежали, им ни дождь, ни грязь нипочем. Правда, Фрося о дочке подумала, молока отцедила. Только это далеко не одно и то же, если прямо от груди или же остывшее из бутылочки.
- У тебя вымя-то, как у симменталки,- посмеялась Нонка. От зависти.
Не утерпела Алевтина Сысоевна, после этих слов облаяла девок, дескать, какие же тут хохотушечки, это ребенка кормить и тому подобное! "Пошли вон из дому!" Убежали.
Отставила Алевтина Сысоевна все хозяйство, не переделаешь за жизнь, а письмо надо писать, материно слово тяжелее золота, может, и окажет на судьбу значение. Каменный человек и тот против материной слезы не устоит. Вытерла руки и полезла, крадучись, в дочкин чемодан.
