
— Пошевеливайтесь, белоручки! Быстро все наверх, офицерские да сенаторские дочки! Сейчас расстреливать будем! Всех вас на тот свет!
Загнали на чердак и заперли. Где было начальство, где классные дамы — никто не знал. Елочка твердо помнила, что с ними в этот час никого не было. Институтки рыдали; одни звали маму и папу, другие читали молитвы. Елочке казалось, что она одна сохраняет присутствие духа.
— Mesdames, mesdames, успокойтесь! Мы не должны обнаруживать страха! Наши отцы и братья героически гибнут в офицерских батальонах — неужели же мы не сумеем умереть? Разве можно ронять себя в глазах этих хамов? Медамочки, вспомните, когда Марию Антуанетту вели на гильотину, она настолько владела собою, что извинилась, наступив палачу на ногу, а вы?! — повторяла она, перебегая от одной подруги к другой.
Кто-то случайно толкнул дверь, и та распахнулась — их оказывается не заперли! Прислушались и, убедившись, что на лестницах пусто, толпой бросились на крышу; перед ними лежал город, и при ярком утреннем свете, как на ладони, видны были вступавшие в город колонны войск с одной стороны и уходившие колонны с другой. В эту как раз минуту серебром брызг рассыпалась взорванная водокачка. Город в десятый раз переходил из рук в руки…
Ни тогда, ни после, Елочке не пришло в голову, что эти хмурые люди с винтовками, может быть, намеренно не заперли их, а только припугнули — она непоколебимо была уверена, что их в самом деле хотели расстрелять, но не успели, и что спасло их чудо или случай.
Потом сполна были все муки гражданской войны, медленная агония белогвардейского движения. Наконец, все кончилось. Там, где были герои и святые, отныне ораторы и куплетисты, газетчики и недавние лавочники взахлеб издевались над прошлой историей растоптанной ими страны, и нужно было забыть бои и окопы, забыть море крови, «роты смерти» и атаки офицерских батальонов, забыть Самсонова, который застрелился, чтобы не пережить позора, забыть Колчака, который бросил свою шпагу в море, отказавшись служить большевикам… Забыть, но как?!
