
Свет вспыхнул, разбудив свиней - заворочались, завизжали. И в этом сонливом мире бывают минуты радости, даже неистовства. Поросята лезли друг на друга, толкались в перегородки...
Отлученные от маток больные сосунки лежали кучей под рядном. Только один отпал в сторону, растянулся, припав по-собачьи мордой к полу. Он вяло приоткрыл белесое веко, проклюнулся черный маленький глаз, переполненный почти человеческой покорной тоской. И эта тоска в упор, в самую душу, и то, что не в куче, а сиротливо умирает в стороне, резануло Настю по сердцу. Она взяла его на руки, прижала к себе:
- Бесталанный ты мой...
Из кучи вынесла в подоле троих, выкинула в навозную яму. В куче оставалось еще около десятка, все они обречены, все подохнут, но Настя все-таки возилась с ними, кормила, подносила к маткам.
Того, сиротливого, засунула за пазуху, пошла домой, волоча от усталости ноги.
Спускавшаяся с потолка лампочка без абажура заливала избу ярким светом, на столе в деревянной чашке прикрыт полотенцем нарезанный хлеб. Мать сидела у стола, сутулилась, ждала ее, и, как всегда, лицо у нее какое-то немое, как всегда, прислушивалась, что происходит у нее внутри, к болезни.
- Щи в печи и селянку с яйцом сделала, должно, перестоялась, - сказала мать. - Достань, лапушка, сама... - И почему-то сняла со стола свою иссохшую, с набухшими суставами руку, стыдливо спрятала в юбке.
Настя вынула из-за пазухи поросенка, положила к порогу:
- Чем бы укутать его?.. Умрет, не выходим.
Клетчатый Кешкин шарф все еще лежал на лавке, Настя взяла его, заботливо завернула грязного поросенка.
- Ты чего? - удивилась мать. - Вещь-то совсем новая.
Настя сердито обрезала:
- Иль думаешь, я корыстоваться после него буду?
И представился Кешка с этим шарфом на шее, в городском пальто, в шляпе и с золотым зубом. Сейчас, поди, толкается где-нибудь под фонарями на людной улице, глазеет - в какой бы магазин зайти. Мать, как и этого свиненка, что сунула под порог, уже не выходишь, все равно умрет. Умрет, а время пропущено, к кому-то там прилепится Кешка?..
