
А в понедельник все это сразу кончается. Город принимает смиренный и будничный вид, пустеет даже базарная площадь - и великое горе надвигается на Сашу: отец уезжает.
Да, даже проснулся отец нынче уже совсем не таким, как просыпался все эти масленичные дни. Он прост, тих, чем-то озабочен. Он собирается, расплачивается. А там, во дворе, уже запрягают лошадей. Последний, самый горький час! Вот сию минуту вдруг войдет коридорный:
- Подано, Николай Николаич!
И отец, огромный, толстый от медвежьей шубы, надетой поверх полушубка, в черных, выше колен, валенках и в большой боярской шапке, сядет на диван и скажет;
- Ну, присядем, Сашенька, и Христос с тобой.
И тотчас же опять встанет и начнет торопливо крестить, целовать его, совать руку к его губам...
А лошади уже стоят у крыльца. Они косматы, ресницы у них большие, на усах засохшее тесто - боже, какой родной, не городской, а деревенский, зимний, бесконечно милый вид у них! Милые, деревенские и эти сани, набитые соломой! И работник уже стоит в их козлах, в буром и грубом армяке, надетом на полушубок, с вожжами и длинным кнутом в руках... Еще минута - и побегут, побегут эти лошади, эти сани по Успенской улице вон из города, в серые снежные поля - и прости, прощай, счастливейшая в жизни неделя!
- До свиданья, Сашенька, Христос с тобой.
1927
