
Легко нам теперь, изящно летающим со скоростью звука, осуждать первые громоздкие аэропланы. Так и хочется округлить их прямоугольные крылья, сделать обтекаемым фюзеляж, сделать убиравшимися шасси, поставить иной мотор.
Но если и брать это техническое сравнение, то все равно никак поэзию Державина нельзя равнять с первыми самолетами. В том все и чудо, что неуклюжий на вид аэроплан державинского стиха вдруг взмывает в такие высоты и дали, которых потом не могли достичь русские поэты ни во времена Пушкина, ни во времена Некрасова, ни во времена Блока, ни тем более в позднейшие времена.
Антокольский, произнося речь в Доме литераторов, не помню уже по какому поводу, сказал: "Вот стихотворение, которым можно бы начинать антологию русской поэзии". Он имел в виду державинское стихотворение "Бог". Ну да, были уж и Ломоносов с его стихотворными рассуждениями о пользе стекла, был и Тредиаковский с его "Телемахидой". Если быть точными и хрестоматийно-объективными, то нельзя обходиться ни без Хераскова, ни без Кантемира, ни без Капниста. Но Антокольский, должно быть, имел в виду антологию строгую, антологию образцов, каковая могла бы обойтись без местничества, без принципа представительства, а имела бы в виду единственный принцип - большую и настоящую поэзию.
Я бы, правда, и в этом случае предварил державинское стихотворение одной строфой из Тредиаковского. Этот человек, которого еще Петр I, увидев мальчиком, определил как вечного труженика, этот человек, ворочавший всю жизнь неуклюжие камни и жернова своей "Тилемахиды" (Екатерина Великая заставляла офицеров учить "Тилемахиду" наизусть за провинности, вместо гауптвахты), одна-единственная строка из которой известна ныне всем потому, что Радищев взял ее эпиграфом к своему "Путешествию" ("Чудище обло, огромно, озорно, стозевно и лайя"), этот-то человек вдруг выдохнул строфу, полную силы, энергии и прелести.
Вонми, о небо, и реку,
