
Почтальон сидит в столовой, шумно пьет чай, обменивается с тетушкой подмигиваниями, пряными словечками, она все подкладывает ему в розеточку вареньица, и он, с кончиками усов в рубиновых каплях, застывает, блаженно сощурив глаза, лицо его и руки отливают бронзою, и тетушка, по-девичьи хихикая, покрывается румянцем, оттопыривает мизинчик. Так он и остался сидеть там, забыв, вероятно, об ужине, который ждет его дома, макароны с мясом уже давно остыли, прилипли к тарелке, покрылись буроватыми кружочками затвердевшего жира. Музыка, музыка, музыка, пульсирует в голове, извлекать ее руками из насекомообразного тела скрипки, блестеть лаковыми ботинками, или извлекать ее губами из жесткого металлического ствола, при малейшей, ничтожнейшей паузе стараться облизать иссохшим кончиком языка потрескавшуюся верхнюю губу, кланяться, теряя равновесие, пытаться удержаться, ввинчивая каблуки в пол, неуклюже обнимать деревянную тетку-контрабасиху, и все по чужим нотам, по чужим - даже если обводишь невидимые контуры дирижерской палочкой, даже если вдыхаешь в нотные, зависшие вверх ногами комариные тельца охи, стоны и жужжание, все равно по чужим - даже если забываешь об этом, и зал, прокашлявшийся в паузах между частями и набившийся бутербродами в антрактах, кричит и неистовствует, забрасывая тебя цветами... Но даже если и так, что тогда?
Комната моя огромна. От раскалившейся настольной лампы вспотело все: лицо, руки, стены, лежащие на тумбочке газеты. За мутным оконным стеклом - капли вечера, внизу
