
Пока я в его комнатке вытирался сухим полотенцем и пил чай, он обошел все полтора этажа (почему полтора - скажу чуть позже) и не раз с кем-то говорил. Я это знал через вентиляцию: она - стоило кому-либо в какой-либо комнате открыть рот - начинала глухо, эсхатологически гудеть, словно бы Везувий ворчал над обреченным городом Помпеи. Если б я себя получше чувствовал, мне на ум, наверное, пришло бы еще что-нибудь возвышенное: грозовые тучи, или шум моря, или орган. Но я был голоден, и мне показалось, что старый дом вроде как что-то проглотил и теперь задумчиво прислушивается к себе, чтобы решить: стоило ему это глотать или нет, и если нет, то не пора ли от этого избавиться?
Когда дядя вернулся, по его хмурому широкому лицу я понял: пищеварение далеко не закончено.
- Ну вот что,- сказал он, пристально оглядев свой стул и затем садясь,это все чепуха, что я ходил. Мог и не ходить. Сунуть тебя я, конечно, в любую комнату сунул бы - со мной никто ссориться не будет. И матрац найдем... Но через два дня узнает Праскухин. Ведь у всего вашего брата пер... пер...- Он сморщил лоб и пощелкал пальцами.- Слово забыл! Хорошо один ваш критик сказал недавно в актовом зале, когда речь толкал... ну, еще про стрижку такое говорят...
- Перманентная? - осторожно выглянул я из-за бутерброда.
- О! Точно. Перманентный словесный понос. До того он это прав, что я, пожалуй, запишу на память... Словом, узнает Праскухин, и мы с тобой оба под дождь пойдем.
- Что же делать?
- Не знаю!
И я сразу понял: знает. Но борется с собой.
- Я уйду,- почти искренне сказал я.- Не хочу я, чтобы вас из-за меня...
