Первая я - вот как теперь; вторая - улицу метлой метет, а третья - та уж совсем отвратительная, гнусная старуха. Но только уж я не допущу себя до этого. Еще два-три года, если вынесу такую жизнь, а потом в Екатериновку. На это меня хватит, не испугаюсь.

Какой странный, однако, этот художник! Почему так-таки непременно, если пансионерка или гимназистка, так уже и скромная девица, почтенная мать и бабушка? А я-то? Слава богу, ведь и я могу блеснуть где-нибудь на Невском французским или немецким языком! И рисовать цветы, я думаю, еще не забыла, и "Calipso ne pouvait se consoler du depart d'Ulysse" [Калипсо не могла утешиться после отъезда Улисса (фр.).] помню. И Пушкина помню, и Лермонтова, и все, все: и экзамены, и то роковое, ужасное время, когда я осталась дурой, набитой дурой, одна у добрых родных, уверявших, что они "приютили сироту", и пылкие пошлые речи того фата, и как я сдуру обрадовалась, и всю ложь и грязь там, в "чистом обществе", откуда я попала сюда, где теперь одурманиваюсь водкой... Да, теперь я стала пить даже и водку. "Horreur!" [Ужас (фр.)] закричала бы кузина Ольга Николаевна.

Да и в самом деле разве не horreur? Но виновата ли я сама в этом деле? Если бы мне, семнадцатилетней девчонке, с восьми лет сидевшей в четырех стенах и видевшей только таких же девочек, как и я сама, да еще разных маманов, попался не такой, как тот, с прическою a la Capoule, любезный мой друг, а другой, хороший человек, - то, пожалуй, тогда было бы и не то...

Глупая мысль! Разве есть они, хорошие люди, разве я их видела и после и до моей катастрофы? Должна ли я думать, что есть хорошие люди, когда из десятков, которых я знаю, нет ни одного, которого я могла бы не ненавидеть? И могу ли я верить, что они есть, когда тут и мужья от молодых жен, и дети (почти дети - четырнадцати-пятнадцати лет) из "хороших семейств", и старики, лысые, параличные, отжившие?



2 из 17