
И вечерние разговоры у Кадакиных прежде были обычными: про погоду, про картошку и колорадского жука; про дочкину семью, особенно про внука. Они - в городе. Хоть и близко, а рукой не достанешь.
Но это - прежде. Нынче, который уже день, все по-другому. Днем оба - на работе. Придут - дел полно по хозяйству, некогда языки чесать. А вот потом, когда свечереет, обычно-то возле летней кухни, под навесом - долгий ужин, да чай, да тары-бары. А нынче - все по-другому: наскоро поужинают опустив глаза, да еще радио включат, будто оно кому-то нужно. Поужинают - и опять по двору разбредутся. Хозяйка - к поросятам да птице, вроде приглядеть да запереть на ночь.
Во дворе тихо, на улице, по всей округе, - вечерний покой, и потому так явственно слышен негромкий голос хозяйки, она свою живность корит:
- Грамотные стали?.. Да... Не хотите абы чего жрать, премудрые?.. Слаженого вам да соложеного? Пирожных? - А потом печальней и тише: - Вот скоро... Без меня... придет вам пост, прижми хвост. Вспомянете... - И сбивается голос вовсе на шепот, на слезы, украдкой, с оглядкой на мужа.
Но тот - далеко. Он возле дома сидит на низенькой скамеечке, курит, собаке внушает:
- Грей... Грейка... Ты чего отвернулся? С тобой гутарят, а ты вроде гребаешь. Не имей такой привычки, Грея. Ну чего ты? Ты просил, и я тебя искупал из шланга, прохладил. Все по-хорошему. А ты отворачиваешься. Это уже наглость, Грейка. Да, да... Ты меня слышишь, Грея? Ты все слышишь, но ты не хочешь слушать. Эх, Грейка, Грейка... Дурак ты, Грейка, и боле никто. Ничего ты не знаешь, не понимаешь. Лишь с виду вроде премудрый, а дурак дураком. И нечего обижаться...
Хозяин смолкает. Горло вдруг перехватывает, саднит. И глаза... нет, он не плачет. Степану не положено плакать: полсотни лет, сухощавый, крепкий, лучший механик в автохозяйстве, внуку вот-вот десять лет стукнет. Даже пацаном не плакал, а потом и вовсе... Хотя бывало... Всякое бывало. Но плакать не положено. Не баба. Это они - тонкослезые.
