
Через час они сбились в кучку и съели все, что у них нашлось: булочку от завтрака, Стешину плитку шоколада и пригоршню семечек, которую Лавруша вез своему ручному хомяку.
Разговаривать не хотелось. Только Киля время от времени бормотал себе под нос: "Ох, из-за меня это все, верно вам говорю, из-за меня, бросьте вы меня здесь, может, утром кто проедет и подберет". На него шикали, просили "не травить душу".
Дальше шли, не глядя на часы, не глядя по сторонам, почти механически.
Они уже были в том состоянии, когда даже думать не остается сил. Только вслушиваешься в то, что происходит внутри, в нытьё и жалобы всех мышц.
"Куда! Куда вы снова взвалили на меня эту тяжесть, - будто восклицает левая нога. - Уберите ее немедленно! Я не выдержу".
И ты послушно убираешь, переносишь вес тела на правую, но и правая тут же начинает вопить, чтоб убрали, что она не железная, что хватит! И тогда переносишь на руки, повисаешь на ходу на палках, давая короткую передышку ногам. И снова: на левую, на правую, на руки. На левую... На правую... На руки...
И поверить невозможно, что где-то люди сидят в светлых комнатах. И от батарей пышет таким жаром, что кто-то может сказать "ух, жара" и стянуть свитер через голову. Что в интернатской спальне рядами стоят кровати под синими одеялами. Такие кровати, что повалиться бы на них и лежать, лежать... То-то блаженство!
А какие мягкие кресла расставлены внизу в вестибюле.
А как хорошо в зале!
Там сейчас, наверно, сдвинули елку в сторону, чтоб не мешала показывать кино, и можно было бы усесться в ряду за проходом и сидеть, расслабившись, никуда не брести, не сжиматься от холода, не нащупывать онемевшими ногами узкую полоску твердой колеи, которая...
Лавруша, шедший впереди, едва успел затормозить.
Лыжи его проехали немного по инерции и уперлись в какую-то темную громаду, выросшую внезапно из снежной свистопляски.
