И вот она почувствовала желанье братьев сразу не порывать с родимым домом и так дополнила. Ютов был удивлен ее порывом, весь осветился. Голос, глаза… — все другое. Алеша не проронил ни слова, сидел на перилах балкончика, смотрел на Дариньку. Не смотрел — вбирал. В его взоре сиял восторг. Это был взгляд одухотворенного художника, — он это проявил после, в своих картинах «русских духовных недр», — взгляд мастера, лелеющий неуловимый образ, вдруг давшийся.

— Вот какая вы… — тихо сказал Ютов, — благодарю вас… — И поклонился. — Вы почувствовали… было тяжело эти дни, последние. А теперь легко. Будто никакой перемены не случилось, а… продолжается… — и мягко улыбнулся.

— Соловьи!.. — тихо сказала Даринька, — так близко!..

— Что тут в мае!.. — ответил Ютов. — Теперь последние, уже неполные коленца. Видите, озерко, на островке, карликовая ива… мама называла ее «грустная малютка». Всегда там, в незабудках, у них гнездо. Привыкли, не боятся. И по жасмину, и по Зуше, в черемухах…

Пели соловьи, последние. Один в жасмине под балконом, другой — к реке. Один послушает, ответит. Чередовались. Вправо, за усадьбой, где село, сторож отбивал часы, как в сковородку: … девять… десять.

— Де-сять!.. — спохватился Ютов, — вам еще разобраться, а я мешаю. Завтра рано, с пятичасным, в Орле еще подсядут. И уезжать не хочется…

В большой столовой засветили лампу. В большие окна глядела ночь, пахло жасмином, крепким духом разогретых за день елок. В селе играли на гармони, пели. За рекой костры горели.

Кто-то приготовил им постели в приятных спальнях. Дариньке выбрал голубую, в птичках, с окном в цветник. Виктору Алексеевичу — в лиловом кабинете, в елки. Так и оставили, пришлось по сердцу.

К окну тянуло. Даринька подняла штору. Розоватый месяц на ущербе выглядывал из-за кустов: «Ну, как на новоселье?..» Соловьи чередовались. Пахло резедой, петуньями. Этот запах напоминал цветы Страстного. Даринька глядела в небо. Замирало сердце, от полноты. Она опустилась на колени в огромном, до полу, окне, будто под светлым небом…



20 из 177