
дура, в том-то вся и штука; ну а во-вторых, должна же у нее быть совесть -- у Николая семья, неужели она ее возьмется разрушить? Вот, он же ей ясно пишет, -- Николай то есть, -- дорогая, ваш незабываемый облик навеки отпечатался в моем израненном сердце (не надо "израненном", а то она поймет буквально, что инвалид), но никогда, никогда нам не суждено быть рядом, так как долг перед детьми... ну и так далее, но чувство, -- пишет далее Николай, -- нет, лучше: истинное чувство -- оно согреет его холодные члены ("То есть как это, Адочка?" -- "Не мешайте, дураки!") путеводной звездой и всякой там пышной розой. Такое вот письмо. Пусть он видел ее, допустим, в филармонии, любовался ее тонким профилем (тут Валериан просто свалился с дивана от хохота) и вот хочет, чтобы возникла такая возвышенная переписка. Он с трудом узнал ее адрес. Умоляет прислать фотографию. А почему он не может явиться на свидание, тут-то дети не помешают? А у него чувство долга. Но оно ему почему-то ничуть не мешает переписываться? Ну тогда пусть он парализован. До пояса. Отсюда и хладные члены. Слушайте, не дурите! Надо будет -- парализуем его попозже. Ада брызгала на почтовую бумагу "Шип-ром", Котик извлек из детского гербария засушенную незабудку, розовую от старости, совал в конверт. Жить было весело!
