
И все же этот вошедший в палату с разинутым оралом хоть что-то начал делать. Хоть орать. Мы не лежали больше, просто как сваленная на складе рухлядь. Нами кто-то, наконец, заинтересовался. С его приходом началось действо по починке рухляди, мрачное, надо сказать, действо, отчасти даже мистерия, ибо оно происходило на фоне разговоров о горних и подземных силах, как бы даже и с их участием.
Слева от меня лежал очень толстый мужик в рваной майке и полосатых пижамных брюках. В это утро к нему пришла жена, маленькая, толстогрудая и толстозадая женщина, в сереньком платочке. Она вздыхала, но принесла тайком мужу водочку, малосольные огурчики, сало и жирную копченую корейку и рассказала, что ее Семен не раз помирал, его уже и кровью рвало, всю ванную залил и испачкал, а одновременно и понос страшнейший ("И смех, и грех", - все время повторяла она), вызвали неотложку, отлежался, ничего - встал на ноги. И теперь отлежится.
Она дождалась врача, но А.А. велел ей идти домой и приходить только вечером, а всю снедь забрать. Проводил ее мрачным взглядом.
- Жрешь что ни попадя! - вдруг заорал на Семена. - Все у тебя сгорело. Тебя и оперировать бессмысленно, под ножом все разлезется. Тебе лучше бы на столе помереть, чтоб больше не мучаться да и баба чтоб твоя с тобой не возилась. Мне ее по-христиански жаль.
Он присел к нему на постель, посмотрел язык, велел лечь, сам задрал ему пижамную рубаху, потыкал в пухлый живот кулаком в разных местах и сказал:
