Но Толстой глядел на Каратаева и вполне серьезно. Мгновениями ясно чувствуешь этот его серьезный, страждущий взгляд, который он только прячет в иронической усмешке. Говорить аристократу о любви к мужику в середине девятнадцатого века надо осторожно, с усмешкой - Пьер различает Каратаева в полутьме барака по запаху, и так вот, по запаху, и различали тогда мужицкую Россию: Толстой усмехается, обманывает для приличия "собачонкой", чтобы не шибало в нос и не отвращать от чтения, а сам до неприличия любуется этим русским мужиком - язычеством его, как молится Фролу и Лавру на "лошадиный праздник"; мудреным словесам; безвинными его страданиями... Он любуется праведником, какие есть в народе и на которых, должно быть, стоит Россия, но нет их в его дворянском непростодушном сословии.

Вcе сословия в России кормятся от плоти этого праведника: эту пасху мужичью и празднуем мы с Толстым. На жертвенной крови русского мужика - и покоится основание нашего мирозданья. Волей-неволей, но Толстой возводит в Каратаеве этот храм - храм мужика-на-крови, в котором скоро не усмотрит он места и для Бога. А по Евангелию от Толстого - верует русская интеллигенция. Верует то особенное сословие людей, которое взяло на себя добровольно миссию служения о б щ е м у, то есть в конечном счете самому безлично-общему, что только есть в России - не принадлежащему самому себе н а р о д у.

Многое в "Одном дне Ивана Денисовча" совпадает деталями, обрисовкой, обстоятельствами с толстовской легендой о Платоне Каратаеве, так что порой кажется, что совпаденья направленны, сознательны. Однако здесь и важно отделить сознательные совпадения в Шухове и Каратаеве от бессознательных того, что есть в таком герое уже даже не типического, а архетипического (ведь это, повторимся, а т о м человека, то есть не тип, из жизни взятый, в жизни подсмотренный да обобщенный - это архетип, обобщенное природой, историей).



4 из 17