
– Голодают в Пеньковке-то... – заметил Сережка, шагая вперед. – Разве к Силантью попросимся ночевать, Степа?
Силантьева изба стояла ближе, и уставший Сережка выигрывал несколько шагов. Степан согласился молча: ему было все равно, где ни ночевать. В избе у Силантья оставались одни бабы – старуха со снохой.
– Шли бы вы куда-нибудь в другую избу, – посоветовала старуха.
– Притомились, баушка... Может, ты насчет еды сумлеваешься, так мы и так обойдемся; завтра дома поедим.
– То-то вот еда-то у нас, Степанушко: сами через день по кусочку съедим и все тут... Ребятушки вон плачут, хлебушка просят. Ох, нашел нас господь своей милостью... Заходите не то: везде одна сухота. А это никак ты, пострел Сережка?
– Он самый, баушка Василиса...
Зашли в избу, помолились и для порядку присели на лавку. Справно жил Силантий по своей силе, а теперь в избе совсем нежилым пахло. Молодуха сноха совсем исхудала, так что Степан не узнал ее, – она была из Морошкиной, еще соседкой приходилась. Всего четыре осени, как в Пеньковку ее выдали. Сережка притих сразу, как увидел голодавшую избу. Он молча положил свою котомку в уголок и смотрел кругам удивленными глазами.
– С заработков иду, баушка Василиса... – печально говорил Степан. – Напрасно только время терял...
– Ну, хоть свою голову прокормил, Степанушко, а дома и этого негде взять.
– Об семье об своей соскучился, баушка... Как раздумалось в городе-то, так даже слеза прошибет: как-то они, мол, там горюют, а мне и выслать нечего... День поробишь, а три без дела шляешься.
– Ох, плохо у вас, в Морошкиной-то, Степанушко... Сноха Матрена на той неделе ездила к своим, так порассказала довольно: у нас худо, а в Морошкиной еще тошнее того... Мужики-то тоже разбрелись, а бабы с ребятами маются... Тоже через день едят... Ну и отощали: идет другая баба по деревне и повалится – голову стало обносить с голоду. Потом хворь прикинулась: животами больше маются. Охвостьем прежде свиней кормили, а теперь в хлеб мешают, да и охвостья-то не стало.
