
пусть бы уж лучше в него прицелились из ружья; тут подходит к нему изящно одетый лев, а ему лучше - если б настоящий медведь подошел к нему в лесу. Он смотрит на эту даму и на этого льва не как на равных себе людей, а как на существа если не высшего, то особого разряда. Его губит или излишнее самолюбие, или излишняя скромность. Ему хочется показать, что он не уступит никому в светскости, ловкости и любезности: одушевленный этим желанием, он начинает творить бог знает что. Или, напротив, ему покажется, что всё, что он делал до сих пор, его приемы, голос, походка - никуда не годятся, - и нос, и губы - всё не на своем месте. Он вдруг приходит в ужас от собственной своей особы и начинает ее переиначивать, то вдруг состроит такое лицо, что, как городничий в "Ревизоре" говорит, хоть святых вон понеси, то с испугу положит руки туда, где им вовсе лежать не следует; а когда заговорит, то так несвободно ворочает языком, что как будто над головой его висит дамоклесов меч: он теряется, не знает, что делать. За столом, при первом случайном на него взгляде его визави, он вдруг начинает жевать иначе, нежели как жевал 30 или 40 лет до этой минуты; проглотив сразу тоненький ломоть хлеба, он не знает, спросить ли еще или продолжать есть без хлеба, следует ли брать все блюда, или приличие требует отказаться от некоторых; ему нальют чай без сахару он готов на самопожертвование: лучше выпьет так, чем спросит сахару. У новичка чешется язык сказать что-нибудь, да впопад ли это будет: не назовут ли нескромным? А будешь молчать, назовут, пожалуй, дураком. Для неловкого, как на смех, и обстоятельства расположатся так, что он расскажет вдруг анекдот про косого или хромого, когда тут есть косой или хромой, или при рогоносце заговорит о неверности жен. Сколько мук, сколько чудовищ на каждом шагу! Вырвавшись из этого ада, новичок бежит домой и долго еще с ужасом вспоминает о каждой своей неловкости. Самолюбие его растерзано, он дает себе слово никогда не заглядывать в свет, - он говорит, что там человек женирован, что он сам не свой...