
Была у Шермана одна слабость, некоторый род клептомании, которую я не смог ему до конца простить. Это нас надолго развело.
Но однажды, случилось, в Москве, в Доме литераторов, столкнулись лицом к лицу возле раздевалки, он сам ко мне подошел и негромко предложил, пригибая голову, как перед ударом: "Может, посидим... - Помолчав, добавил: У меня сын, понимаешь ли... умер..."
Ну а самая последняя встреча была в Пицунде, на семинаре российских очеркистов. Круг, как говорят, замкнулся. Мы были в возрасте Буковского, или, по крайней мере, такими видели нас наши семинаристы.
Работали мы с Шерманом в одной группе. Народец подобрался в основном из провинции, зубастый, тертый, пишущий, с ними было любопытно общаться. Вспомнили незабвенной памяти Константина Ивановича, который из своего заоблачного далека, наверное бы, порадовался, что болельщиков за судьбу России не поубавилось.
Надо сказать, что новая литературная поросль не только крепко работала пером, но и пила не хуже нас, разве что не было у них своего фирменного напитка "шерман-бренди", а была мутнова-тая, домашнего изготовления виноградная водка, чача, купленная с рук, из-под полы, на здешнем грязном базарчике.
А потом был прощальный вечер, разъезд, и молодые таланты так же дружно кого-то поколо-тили за бездарность, но более за стукачество, которое на нашей любимой сторонке, как видно, тоже из категорий вечных.
Шерман же не то чтобы порицал такие действия, но и не одобрял их, как, впрочем, и шумных компаний; рядом с горластыми семинаристами он показался мне на удивление тихим, почти благостным. Вина не пил, а более посиживал, вслушиваясь в бурные споры, и вдруг, в самый разгар застолий, засыпал.
Мы разъехались, прошли годы, и однажды раздался звонок из Сургута. Я услышал хрипло-ватый голос Шермана, он кричал в трубку: "Объясни, пожалуйста, что там у вас происходит? - И далее уже негромко, но так тоскливо, что за сердце взяло: - А что с нами со всеми будет?"
