
Собравшись с силами, заговорил он о Москве, о товарищах, о Пушкине, о театре, о русской литературе; вспоминал наши пирушки, жаркие прения нашего кружка, с сожалением произнес имена двух-трех умерших приятелей...
- Помнишь Дашу? - прибавил он наконец, - вот золотая была душа! вот было сердце! И как она меня любила!.. Что с ней теперь? Чай, иссохла, исчахла, бедняжка?
Я не посмел разочаровать больного - и в самом деле, зачем ему было знать, что Даша его теперь поперек себя толще, водится с купцами - братьями Кондачковыми, белится и румянится, пищит и бранится.
Однако, подумал я, глядя на его изнеможенное лицо, нельзя ли его вытащить отсюда? Может быть, еще есть возможность его вылечить... Но Авенир не дал мне докончить мое предложение.
- Нет, брат, спасибо, - промолвил он, - все равно где умереть. Я ведь до зимы не доживу... К чему понапрасну людей беспокоить? Я к здешнему дому привык. Правда, господа-то здешние...
- Злые, что ли? - подхватил я.
- Нет, не злые: деревяшки какие-то. А впрочем, я не могу на них пожаловаться. Соседи есть: у помещика Касаткина дочь, образованная, любезная, добрейшая девица... не гордая...
Сорокоумов опять раскашлялся.
- Все бы ничего, - продолжал он, отдохнувши, - кабы трубочку выкурить позволили... А уж я так не умру, выкурю трубочку! - прибавил он, лукаво подмигнув глазом. - Слава Богу, пожил довольно; с хорошими людьми знался...
- Да ты бы хоть к родным написал, - перебил я его.
- Что к родным писать? Помочь - они мне не помогут; умру - узнают. Да что об этом говорить... Расскажи-ка мне лучше, что ты за границей видел?
Я начал рассказывать. Он так и впился в меня.
