
«Как я мог забыть, — думал он со смертельной тоской и ужасом. — Я буду счастлив, уеду далеко-далеко, а она останется здесь одна, совсем одна… И будет думать обо мне, вспоминать всякую мелочь… беречь мои ноты, мои ружья, кормить такую же старую белую Леду… Длинными зимними вечерами будет одна у лампы, старая, слабая… А я даже не буду вспоминать ее…»
И с отчаянием он почувствовал, что нет… что ему не вывернуться из-под власти силы, давящей его. И как бы он ни был счастлив, какие бы успехи ни ожидали его, призрак маленькой, седой, одиноко сидящей у лампы женщины никогда не уйдет от него.
VI
Осень была уже во всем. И в прозрачном воздухе, и в слишком ярких, кристально чистых красках заката, и в том неуловимом аромате увядающих деревьев, который напоминает о тихих кладбищах, о том, что все проходит.
Солнце село, и внизу в долине легли туманы. Только на вершинах гор еще ярко золотились освещенные осенние леса, и казалось, будто горы облиты расплавленным золотом.
Экипаж плавно катился по ровному белому шоссе.
Большой писатель вынул изо рта свою вечную трубку, страшно надоевшую всем спутникам, и сказал мечтательно:
— Ужасно странно думать, что там, наверху, теперь солнечный тихий вечер… Деревья стоят все в золоте и не шелохнутся. Тянется золотая паутина… Полная тишина. И никого там нет, никто не смотрит, никто не восторгается… Тысячи лет стоят там деревья и гаснут ясные вечера, а никого нет… Разве лисица потянет куда-то за своим делом или орел заворошится на вершине…
Писателю, должно быть, хотелось выразить, как грустно думать, что люди вовсе не нужны этой прекрасной вечной природе, живущей и без них своей полной красивой жизнью. Но мысль эта как-то не вытанцовывалась у него. И никто его не понял. Веселый доктор, еще больше пополневший за эти два года, сказал:
— Да… действительно красиво… Ты не жалеешь, Ната, что поехала?
