
4.
Ночь была тиха и непроглядна сквозь грязное стекло. Вагон давно уже спал, приняв необходимые подушные дозы и рассказав все истории. Он стоял в шатком тамбуре, растворяясь в таком родном любому из нас с детства стуке жедезнодорожных колес, приникнув лицом к мутному окну, он смотрел на пролетающие елки, он курил, он помнил. Он помнил о своем одиночестве, он помнил о той, что была с ним еще так недавно, мама, почему, почему я стою вот здесь, курю, смотрю на елки, дышу, пью, живу, а она лежит там, в холодной глубине Хованского кладбища, лежит даже не целиком, почему, кто, зачем, мама? Что я сделал не так? Она, наверно, любила меня, да, я идиот, я никогда никого не любил, но она все равно была так нужна мне, я привык к ней. Я так привык к ней. Когда я исчезал на неделю (что я делал в эти недели?), я совсем не звонил ей она тоже не звонила мне, она не занималась ерундой, но когда через неделю я приползал в свою грязную конуру, не соображая уже ничего, она появлялась тут как тут, она чувствовала это, она знала, когда я приползу, она поила меня горячим молоком с медом, она прикладывала палец к моим губам, когда я хотел сказать какую-нибудь глупость. Она шла со мной в престранные мои гости только тогда, когда я звал ее, но никогда, мама, никогда она не отказывала мне ни в чем, даже если выходить надо было немедленно, а ты знаешь, мама, как это трудно для женщины выйти немедленно. Мама, я склонен думать, что ни друзья ее, ни родители не знали обо мне ничего. Они даже не знали о моем существовании, ее друзья, о, у нее было много друзей, она была красива и умна, мама, почему я здесь, а она там? Почему я сейчас еду один? Почему не с ней? Это неправильно, мама, я так волнуюсь...
