А они, не замечая этих глаз, запевали новую, потом еще одну и еще... А под конец - про "Варяг", конечно. Песнь леденящей гордости. Это вместо того, чтоб хоть раз по-честному рассказать про войну. Дед-то был генерал, танкист. Мы его все допытывали - что там, на войне, было-то? А он разговоров этих не любил, уходил от них, а если мы приставали - сердился, и только иногда с кем-нибудь из старых они войну вспоминали.

Спросишь его:

- Дед, а сколько ты немцев убил?

- Не знаю, - буркнет дед, и чувствуется, что продолжать ему неохота.

- Но ты стрелял?

- Стрелял.

- А они падали?

Как же он ответил? Я так и не понял, падали они или нет, или, вернее, так, что падать-то там все падали, люди, кто убитый, кто раненый, но что в гуще боя различить, от чего кто упал, нельзя, что бой - это что-то типа железного ветра, который дует со всех сторон, да еще с завихрениями, а люди, повинуясь этому ветру, смещаются по плоскости, по укрытиям, то ползком, то бегом, то в полный рост, то за кочками, то по воронкам. И каждый стреляет. А потом все заканчивается. И ты либо сразу чувствуешь, как тошноту, - разбиты. Либо потом приходит приказ, где говорится, что молодцы, победили, но теперь вам по-любому надо отступать, противник сломил наше сопротивление на флангах и обошел вас справа и слева. И даже пожрать перед отступлением нечего. Потому что ни каши тебе, ни супу - ни хрена. Походные кухни и штаб уже отвалили. Значит, сухарь, кипяток - и ночной марш.

Мы любили трогать рану деда: глубокий, с большой палец взрослого, "вход" над левой ключицей и длинный, похожий на расползшуюся, заросшую темной кожей "молнию", "выход" во всю длину раздробленной левой лопатки. Дед сносил эти приставания молча, а возможно, даже любил их как своеобразную ласку, и только когда мы переходили грань возможного восторга и почтения к этим ранам, дед стряхивал нас с плеча, тихонько ворча, как медведь. Лишь незадолго до смерти он мне рассказал, как всадили в него эту пулю из противотанкового ружья, когда 51-я армия попала в котел под Брянском.



6 из 52