
Живо запечатлелась у меня следующая сцена.
Вошли мы в Немецкое море
— Что, ватрушка олонецкая?.. Чай, теперь и маменьку с тетенькой вспомнил, — глумился над ним Куличков, матрос из кантонистов
— Страшно… Волна вздымается-те как… И нутро мутит, — оправдывался новичок…
— Эх, баба ты!.. Вот я боцману скажу… он тебя на марс пошлет. Там те растрясет.
— Не трожьте, дядя!..
— Ну, дай чарку за тебя.
— Пейте, что теперь водка…
— Я те дам водки, шкура ты барабанная, учебная крыса… Что молодого обижаешь?.. Смотри, Куличков!..
И сказавший это Леонтий так взглянул на Куличкова, что тот только пробормотал:
— Я ведь шутю…
— Так впредь не шути!.. А ты чего спужался, матросик, аль страшно?.. Привыкнешь, паря, обтерпишься, — ласково вдруг заговорил Рябкин.
— Противно мне… море-то… дядя…
— Зови меня, матросик, Левонтьем. Какой я тебе дядя? А что противно, так оно всякому спервоначалу-то противно…
— Тяжело терпеть, Левонтий, — грустно сказал Василий.
— А что?
— Тоже жалко своих… мать-то… как, и опять Апроська… первой год женился.
Василий безнадежно махнул рукой, а Леонтий ласково глядел своими выразительными глазами на молодого рекрута и немного погодя сказал:
— Ты, Вася, коли что там с работой не справишься, у меня спроси… Да не робей, брат. А кто обижать захочет, спуску не давай… Что, аль опять мутит?..
— Мутит, Левонтий, — как смерть бледный, отвечал первогодок-матрос…
— Пойдем, брат, сухаря съешь…
И он заботливо свел матроса на палубу.
Потом Леонтий так привязался к молодому матросу, что обида Василию была и ему обидой. Словно нянька ходил он за ним, и через два месяца из него вышел такой лихой матрос, что Леонтий, глядя, бывало, как Василий бесстрашно крепит брамсель в свежий ветер, улыбался, и лицо его светлело.
